Когда шла великая отечественная война мою родную егэ


К огда шла Великая Отечественная война, мою родную деревеньку Ивановку, в которой и было-то всего восемь домов, расположившихся вдоль большака, не бомбили, не жгли, из пушек не обстреливали. Немцы по ней проходили, но уже пленными, с печально опущенными головами. Я знал, что они наши враги, что они убили моего отца. Но мне всё равно почему-то было их жалко. Может быть, потому, что их вели под конвоем и конвоиры сурово на них покрикивали, прикладами подталкивали отстающих.
Накануне войны в одном из пахнущих свежей смолой домов с недостроенным высоким крыльцом и наполовину возведённым сараем для скота поселилась наша семья. Из этого дома, так и не успев его достроить, ушёл на войну отец.
С тех пор минуло много лет. А я как сейчас вижу его, светловолосого, стройного, с печальным скуластым лицом. Ранним июльским утром он усаживает нас с братом на дроги, а сам идёт пешком. За деревней по его команде мы спрыгиваем с дрог и с криками "Папа, папа!" бежим за подводой. Он машет нам рукой и велит возвращаться домой. Мы останавливаемся и тоже машем ему. А дроги, на которых, как думаем мы, отец едет на войну, убегают вдаль.
На самом деле отец едет пока в райцентр на призывной пункт. А уже оттуда его должны отправить на фронт.
Черёд отца пришёл через месяц после начала войны. К тому времени все деревенские мужики были уже мобилизованы. Он же, работавший председателем колхоза, получил отсрочку, чтобы завершить дела. Тогда мы с братом не знали об этом. А если бы и знали, то мало что поняли. Гене было четыре года, а мне на год больше. Но предчувствие большой беды, тревога за ушедших на войну передавались от взрослых и нам, детям.
На другой день после проводов отца в райцентр напротив нашего дома посреди дороги остановился грузовик, в кузове которого, сгрудившись, стояли молодые парни. Из кузова спешно выпрыгнул отец и побежал к дому. Навстречу ему с плачем рванулась мама, а за ней и мы с братом.
Парни что-то кричали, смеялись, давая советы отцу, но увидев нас, притихли. Шофёр, высунувшись из кабины, торопил отца. Но на улицу высыпали все жители нашей маленькой деревеньки. Каждый хотел с ним попрощаться; кто-то наказывал передать поклон родному человеку, будто отец обязательно должен был встретить его.
Когда машина тронулась, бабы запричитали, мама заревела навзрыд, Генка тоже заплакал. А я, предупреждённый отцом, что мужику реветь не положено, молча сглатывал слёзы.

Как бы я хотел перечитать сейчас отцовские письма, которые он посылал нам с фронта! Они были без конвертов, написаны на листочках и сложены треугольником. Не до конвертов было на фронте.
Нет отцовских писем. Пропали при переездах. Обидно. Ах, если бы поаккуратнее да позаботливее отнестись к ним! Узнал бы, о чём он тогда думал, о чём мечтал.
Я не помню, о чём он писал, хотя мать и читала нам вслух его письма. Но точно знаю, что о нас с братом он заботился. Однажды в одном из писем-треугольников он прислал нам с Генкой два малюсеньких серебристых танка. Вероятно, это были отличительные знаки, которые солдаты носили на петлицах. А отец был командиром танка, сержантом в армии генерала Катукова.
В деревне никаких игрушек тогда не водилось, а тут такие невиданные значки. Мы с братом гордились ими, хвастались перед ребятишками, но и давали поиграть.
По первости горе нашу деревню обходило стороной. Никто из деревенских мужиков не был убит и не пропал без вести. Война шла, но где-то далеко. Фронтовики в своих письмах сообщали хорошие новости, плохие вымарывались цензурой. Танковая армия Катукова, в рядах которой сражался отец, дубасила фашистов под Воронежем, но и немцы не давали танкистам покоя.
Треугольники от отца стали приходить реже. А потом и совсем долго не было от него писем.
И вдруг в жаркий июльский полдень, ровно через год после того как отец ушёл на фронт, почтальонка вручила маме необычное с виду письмо. В конверте! Мама насторожилась, в глазах её заблестели слёзы. Я был слишком мал, чтобы понять, что в конверте находилось похоронное извещение, или попросту "похоронка", и стал просить маму, чтобы она поскорее прочитала отцово письмо.
Но когда она, пробежав его глазами, заголосила и хлестнулась на землю, а зарёванные бабы, подруги матери, велели мне сбегать в поле за дедушкой и бабушкой, родителями отца, до меня дошло, что папу я уже никогда не увижу и не услышу его голоса. На меня накатила такая безысходная тоска, что я всю дорогу бежал и плакал.
Тоска по отцу не отпускала долго, пока не стали приходить похоронки и в другие дома и моё горе не слилось с горем других деревенских ребятишек. Слившись, оно не уменьшилось, но как бы перемешалось и предстало уже в ином качестве - всеобщего людского горя. Страдать сообща всё-таки было легче. Постепенно тоска по отцу приутихла, но рана в душе так и не зарубцевалась полностью.

Свистульки от Ефимки Блаженного

В чудо верят не только дети, но и взрослые.

Вот и наша мама уверяла себя и нас с братом, что отец не убит, а лежит где-то в госпитале или пропал без вести. А когда в соседнюю деревню Григорьевку вернулся с фронта искалеченный, без ноги, дядя Саня Кудрявцев, которого считали геройски погибшим (так говорилось в полученной на него похоронке), мама и другие вдовы-солдатки ещё сильнее поверили в чудо.
Поверить-то поверили, но сами почему-то стали искать по окрестным сёлам гадалку, чтобы она подтвердила их веру.
А тут пронёсся слух, будто бы в селе Шаблово, что в двадцати километрах от нашей деревни, живёт блаженный Ефимко: не Ефим и не Ефимка, а именно Ефимко. Так вот, этот Ефимко умел гадать. А главное, он нагадывал добрые вести. Если же добрых вестей не предвиделось, Ефимко каким-то образом это предчувствовал, гадать отказывался и будто бы говорил: "Иди с Богом. Всё образуется". За гаданье платы не брал, а если ему приносили и оставляли тайком яйца, мёд или что другое, что могли наскрести солдатки в своих опустевших сусеках, старик раздавал тем, кто приходил к нему ни с чем, окромя голодного блеска в усталых глазах.
К нему и собралась наша мама. Нас с Генкой отвела к дедушке и бабушке, родителям отца. Они жили рядом, в Евдокимовке, - такой же маленькой деревушке, как и наша Ивановка.
Бабушка одобрила мамино намерение, а дед маму отговаривал - не верил он ни в какие гадания. Но мама осталась при своём мнении, тем более что с ней к блаженному Ефимке решились идти ещё несколько солдатских вдов.
Вернулась мама через два дня. Повеселевшая. Ефимко не отказал ей и не произнёс: "Иди с Богом. Всё образуется", чего она больше всего опасалась. Он сочувственно выслушал её, мягко расспросил о семье, о детках и велел терпеливо ждать окончания войны. Напоследок благословил, но ничего не пообещал, а лишь подарил маме две сделанные им самим глиняные свистульки - для нас с Генкой.
Неназойливое душевное внимание блаженного старика (хотя, как рассказывала мама, ничего, что бы говорило о его блаженности, она не заметила), успокоило её, окрылило и вселило надежду.
Ярко раскрашенные Ефимкины свистульки-птички нам с Генкой так понравились, что мы ни днём ни ночью с ними не расставались. Днём мы в них беспрерывно свистели, а вечером с ними засыпали. Потом куда-то эти свистульки делись - наверное, разбились или потерялись. На смену им приходили и уходили другие самодельные игрушки. О свистульках я совершенно забыл. И только через много лет, прочитав в "Комсомольской правде" статью о художнике Ефиме Честнякове, ученике Репина, узнал, что подаренные нам с братом свистульки были слеплены и расписаны не просто Ефимкой, а уникальным, самобытным художником.
В годы моего детства он жил в Шаблове, под Кологривом, до войны работал учителем в сельской школе, рисовал картины, лепил из глины игрушки. Он был отзывчивым, мягким, не жадным, готовым, как говорят, отдать другому последнюю рубашку, да к тому же хорошим психологом - умел заглянуть в душу человеку и успокоить его. За необычность поведения и кажущуюся простоту местные жители и прозвали его Ефимкой Блаженным. Его рисунки и картины долго валялись на деревенских чердаках. Кто-то ими даже растапливал печку.
И вот настал час, когда о художнике Ефиме Честнякове, благодаря заботливым музейным искателям, узнали не только в России, но и за границей.
Я видел его картины и рисунки на выставках. Они прекрасны, лучатся теплом и добротой. На них много детей. Мне кажется, что среди них есть и мы с братом, уж больно всё там похоже на моё детство. И мне будто наяву слышится звонкий и нежный свист, исходящий из ярких свистулек-птичек Ефимки Блаженного.

Все ребята любят кататься. Сейчас-то для детей полно всяких механических транспортных средств. А тогда в деревне самым доступным транспортом были палочные кони. Ты - всадник, палка - конь. А ещё сельские мальчишки обожали настоящих коней. Малышам разрешалось кататься на них вместе со взрослыми, а подросткам позволялось и работать на лошадях самостоятельно.
За мамой была закреплена каурая молодая лошадь Ласточка. Мама на ней пахала, боронила, возила дрова и сено на ферму, где работала. Привыкшая раньше к твёрдому мужскому голосу, Ласточка не всегда слушалась маму, иногда доводила её до слёз. Могла встать посреди поля или дороги, и никакими уговорами и угрозами нельзя было сдвинуть её с места. В качестве мужчин-помощников, хоть мы и были от горшка два вершка, мама стала брать нас с собой.
Генку она сажала верхом на Ласточку, а я, как старший, вёл лошадь за узду по борозде; мама шла за плугом или бороной. Ласточка упрямиться перестала - видать, стыдно ей было перед малышами выказывать свой норов.
Позже, когда я научился правильно запрягать лошадь, понял, почему Ласточка упрямилась. Мама по неопытности (она ведь до войны лошадь ни разу не запрягала) что-то делала не так. А известно, что никакой конь не сдвинется с места, если на нём расстегнулась супонь или чем-то мешает сбруя.
После работы по дороге на конюшню или от конюшни до поля верхом обычно ехал я, а Генка бежал рядом с мамой.

Ласточка не спешила, вышагивала ровно; ехать на ней, хотя и без седла, было одно удовольствие.
Однажды я осмелел и надумал прокатиться на Ласточке с ветерком. Маму, конечно, не предупредил - она бы не разрешила гнать уставшую лошадь. Я заколотил по впалым бокам Ласточки голыми пятками.
Ну кому понравится, если по его животу, пусть и не слишком сильно, станут барабанить! Ласточка обернулась, схватила меня зубами за посконную штанину и сдёрнула на землю.
Приземлился я удачно, ничего себе не повредил и даже испугаться не успел. Мама меня поругала, но на Ласточку снова посадила; только я уж больше пятками её не колотил. А Генка всю дорогу надо мной смеялся, как над маленьким.
Точно не помню, сколько в колхозе было лошадей. Наверное, мало, иначе, когда поступил приказ пригнать коней к сельсовету в деревне Маракино для отбора и отправки на фронт, бабы не запричитали бы, что теперь придётся работать в поле на коровах, а те, устав от непосильного труда, перестанут давать молоко. Молоко же, когда другой еды нет, - спасенье всем - и старым и малым, но в особенности - малым.
Отвести лошадей на комиссию поручили ребятишкам. А больше было некому. Все взрослые, кроме старого конюха деда Егора, были заняты на сенокосе.
Мне достался спокойный мерин Быстрый. Я с ним недавно подружился, давал ему с ладони солёную корочку и он меня слушался. Если я приказывал ему бежать, он бежал, если просил не торопиться, он шёл ровным шагом.
Дед Егор помог нам сесть на коней и велел потихоньку трогаться, ни в коем случае не скакать наперегонки, чтобы не сбить себе ягодицы. Лошади ведь были не сёдланы. А без седла лошадиный хребет будто напильник елозит по заду. Полтора километра, до самого Маракина, мы ехали шагом, помня о предостережении конюха.
Наших коней осмотрели и всех забраковали: у кого были треснуты копыта, у кого - гнилые зубы, у кого - брюхо раздутое.
Мы вначале огорчились, а потом обрадовались, что все кони остаются с нами. Кто-то гикнул. Кони почувствовали настроение малолетних седоков и понеслись.
Как я ни уговаривал Быстрого не скакать, он меня на этот раз не послушался. Ещё в дороге я почувствовал, как саднит мой зад.
Возле конюшни я спрыгнул с Быстрого и враскорячку помчался к запруде, чтобы искупаться. Было жарко и душно, конская шерсть набилась в штаны и под рубаху. Холодная вода точно калёное железо обожгла мою стёртую кожу. Я заорал от боли и выбрался на берег. Побежал, как мог, за помощью к бабушке. Мы с Генкой и мама всегда к ней обращались, если что-то болело.
Поохав и поругав меня за непутёвость, бабушка тут же принялась готовить снадобье из травы зверобоя и льняного масла.
Пока она готовила: варила, смешивала, потом снова варила и настаивала, мне пришлось стоять или лежать, чтобы не причинять себе боль. Наконец бабушка сделала мне повязку и закрепила её на шее. С этой повязкой, как с портупеей через плечо, я проходил до конца лета, пока не наросла новая кожа.

Летом и осенью мы с ребятами бегали по деревне босиком. Это считалось нормальным и даже полезным. И в лес по грибы и по ягоды тоже ходили босые, хотя там было опасно из-за гадюк. Но что поделаешь, если прежняя обувь износилась, а новую раздобыть негде.
Как же я обрадовался, когда у меня появились ботинки! Мама выменяла их у беженцев на картошку, хотя нам и самим есть было нечего. Дело в том, что мне предстояло идти в первый класс. И вот, чтобы я не ходил в школу босиком, мне справили обнову.
Не помню, был ли я предупреждён мамой или сам догадался, что обувь надо беречь, но каждый раз из школы я возвращался босым, перекинув через плечо свои ботинки.
Мне повезло. А ведь многие ученики до холодов оставались босыми. Правда, на осень и зиму босоногим ребятам, чьи отцы воевали или погибли и которым никто из родственников не мог помочь, в школе выдавали сапоги и валенки, а иногда и пальто из специального государственного фонда.
Один раз и мне из этого фонда достались валенки. После меня их носил мой брат Генка. А я ходил зимой в лаптях. Их сплёл для меня дедушка. В лаптях было удобно: сухо и тепло. Тогда многие деревенские ребятишки, за неимением другой обувки, носили лапти, как герои картин Ефима Честнякова.
Учиться было трудно: ведь на весь класс полагался всего один букварь. Им пользовались по очереди. А вот тетрадь, помнится, была у меня собственная. И я старательно, но не всегда успешно, выводил в ней палочки и буквы, осторожно, чтобы не оставлять клякс, макая перо в чернильницу-непроливайку.
Из школы часто не хотелось уходить домой, особенно когда молоденькая учительница Юлия Васильевна, выпускница педучилища, читала нам вслух про сына полка Ваню Солнцева, или про героического матроса Кошку, или про отважного вожака ребят Тимура.
В третьем классе, научившись хорошо читать, я прочитал взахлёб и "Сына полка" Валентина Катаева, и "Похождения одного матроса" Константина Станюковича, и "Тимура и его команду" Аркадия Гайдара. Удивительно интересные и светлые книги, с приключениями.
Когда я заканчивал первый класс, пришла весть об окончании Великой Отечественной войны. Солдаты стали возвращаться домой. Мы с братом, вместе с мамой наивно верившие в чудо, завидев одиноко бредущих, позванивающих медалями солдат, обычно хромоногих или одноруких, выбегали на дорогу и пристально вглядывались в их лица. Не отец ли.
Под коньком нашего недостроенного дома так и остались висеть еловые ветки. Такие ветки висели и на многих других избах. Это были знаки скорби. Они напоминали о том, что отсюда кто-то ушёл на войну и не вернулся.

Автор стал лауреатом конкурса семейных историй и картинок ,
проведённого издательством "Жук"
совместно с журналом "Электронные Пампасы"
в 2013 году.



когда шла великая отечественная война мою родную егэ:К огда шла Великая Отечественная война, мою родную деревеньку Ивановку, в которой и было-то всего восемь домов, расположившихся вдоль большака, не бомбили, не жгли, из пушек не обстреливали. Немцы

когда шла великая отечественная война мою родную егэ